— Кусками хлеба и там не обделены, хотя, конечно, их там зарабатывать нужно. Но ведь не за хлебом я туда уехал: от позора бежал, людям в глаза смотреть не мог!
— Но вот вернулся все же, — сказал Зернов, без малого торжествующе.
— Время так повернулось, что же я мог: одни возвращаются из смерти, другие — из своей страны…
— Там? Твоя страна?!
— Прости, только я там больше прожил, чем здесь. И сын мой Петька, которого уже нет сейчас, — Петька уже другой родины и не знал, он же там вырос, человеком стал…
— Сапоги чистил? Или посуду мыл в ресторане каком-нибудь?
— Эх, папа, папа… Мусора у тебя в голове полным-полно — ты уж не обижайся, что я тебе так говорю, но ведь в этой жизни я намного старше тебя и исчезну раньше, так что доживать тебе, понятно, без меня придется… Я теперь старший, пойми и смирись. И знаю больше, и понимаю больше твоего. А что до посуды в ресторане, то там он ее не мыл — дома, конечно, приходилось, только не вручную… А там он, как все, — учился, окончил Эм-Ти-Ай, стал ученым, я еще жив был, когда получил он Нобеля за свои работы по физике времени…
Вот те на — этого Зернов, честно говоря, не ожидал, и странное смешение чувств возникло в нем: внук — лауреат Нобелевской премии, это, конечно, да! Но только — если бы здесь он стал, а то ведь — там, не своей стране принес почет… Да и вообще, с этим Нобелем тоже не все было ясно. У нас в стране ее не многие получали, и из этих получавших, самое малое, трое лучше бы и вообще не получали… Правда, то не научные премии были — две по литературе, третья — за мир… Но ведь и еще одна была по литературе получена, и тут все было очень хорошо, мы даже, по слухам, немало трудов приложили, чтобы она состоялась. А как эта, внучья, была воспринята, — иди знай, стоит ли о ней сейчас говорить или наоборот, лучше забыть…
Но и еще что-то прозвучало в словах сына, над чем стоило подумать; Зернов только не сразу сообразил, что это было. И вдруг понял.
— Постой, Костя, постой… Физика времени, ты сказал?
— Он самым крупным авторитетом в мире стал…
— Да ладно с авторитетом… Но тогда он, может быть, и насчет поворота времени, насчет всего такого что-то знал?
— А он все знал, — сказал Константин, спокойно глядя на разволновавшегося отца.
— И считал, что можно… можно назад повернуть?
— Не только считал; знал, как это сделать.
— И ничего не осталось? Никаких хотя бы записей, бумажек, набросков… Книги, я знаю, не остаются, но хоть что-нибудь…
— Да какая же бумажка могла сохраниться? — сказал сын чуть ли не снисходительно. — Все исчезло, разумеется.
— И все, что он знал, пропало безвозвратно?
— Да почему? — удивился сын в свою очередь. — Ничего не пропало. Все здесь, — и он положил ладонь себе на лоб. — Помню до последней цифры, до последнего словечка. Всю жизнь несу в памяти — чтобы передать…
— Кому же, Костя? Кому?
— Да тебе же, — сказал сын с некоторой даже грустью. — Тебе, папа, потому что больше ни с кем, кто тут был бы нужен, у меня контактов не будет — в прошлой жизни не было. Вон Сергеев сидит через стол, и я понимаю, что куда проще было бы и надежнее ему передать, но не могу, потому что знаю: он весь день с Натальей будет разговаривать (так фамильярно сын называл Наталью Васильевну, но не мачехой же было ее звать, они никогда и не жили в одном доме, а по имени-отчеству у них как-то сразу не принялось, и звали они друг друга просто по имени, она не обижалась), с одной только Натальей, и с Мишей немного, и с тобой перебросится словечком-другим, — а со мной у него разговора не было, потому что на сегодняшний день в той жизни существовала между нами некоторая натянутость — были причины… Так что только тебе я и смогу передать, а уж что дальше будет — это от меня не зависит.
— Как же ты мне передашь? — спросил Зернов беспомощно. — Я же и записать ничего не смогу — не было такого в той жизни…
— Не сможешь, конечно. Есть только один способ: запоминать. Крепко-накрепко. Это не так страшно: там ведь все очень просто, не бойся, там даже высшей математики, можно считать, нет… Запомнишь.
— А если… забуду? Или просто — не передам? Вот не захочу!
— Не знаю, папа. Это уже твоей совести дело. Только одного не забудь: то, что тебе сегодня Миша сказал и что я сказал, — это, папа, еще колокольчики, цветики степные, а ягодок тебе накушаться еще только предстоит. Да, много лет жизни у тебя впереди — и жизни среди людей, которые о тебе то знают, чего тебе хотелось бы, чтобы никто не знал… А они знают. И не только про Короткова, на которого ты донес. И не за директора, которого ты за обещание продал, зная, что он ни в чем не виноват, — ты, который до того громче всех вслух им восторгался, — не за это даже одно будут они тебя презирать; и не за то, как ты завом сделался, хотя редактором был не из лучших, и не за Милу, которую ты, придя, сразу, по сути, поставил перед необходимостью с тобою лечь, и не только за…
— Ну хватит! Хватит же!..
— Проняло, папа? Но ведь ты это впервые слышишь, а мне сколько раз приходилось? Но дослушай все же: не за то только, что ты это делал, — но, наверное, прежде всего за то, что делал это охотно, с удовольствием, готов был через трупы шагать, и шагал бы — если бы только понадобилось…
— Один я, что ли? — спросил Зернов тихо.
— Но у меня-то отцов ведь не дюжина была, а вот именно один — ты один, другого Бог не дал… И у Натальи ты был одним мужем, пока жив был, и оттого, что другие существовали, ей не легче ведь было! И Сергееву, с которым вы когда-то друзьями были, — ты и не заметил, когда он начал отходить, а он не сразу, но тебя понял, разобрался…