Зернов чувствовал, что мог бы сказать еще многое. Однако, глянув на часы, убедился, что время его истекло. Он спустился в зал. Идти было тяжело, как бывает тяжело идти под водой, сопротивляющейся движениям. Он возвращался на свое место. Он смотрел на людей. Однако на него не смотрел никто. Все продолжали смотреть на трибуну, на которой он только что еще стоял. Они смотрели внимательно, словно ждали еще чего-то. Зернов удивился. Председатель встал и пробормотал что-то, чего Зернов не разобрал, и сам он тут же ответил что-то, машинально ответил, даже не поняв, что сказал. Он продолжал проталкиваться сквозь пространство к своему месту. А люди все еще глядели туда, вперед. Председатель снова уселся на свой стул и молчал. Зернов почувствовал, что страшно устал, что идти становится все труднее. Когда он подошел к своему стулу, у него было ощущение, словно он промаршировал километров тридцать. Он сел, тяжело дыша. В зале было молчание. Люди все еще смотрели на опустевшую трибуну. Президиум сидел неподвижно, и люди в нем тоже смотрели на трибуну, на которой никого не было. Председатель не вставал, словно совершенно забыл о своих обязанностях. Что случилось? Или его выступление так подействовало на них? Но ведь существует пока еще незыблемый сценарий второй жизни, и… Одним словом, Зернов ничего не мог понять. Молчание и неподвижность в зале длились еще минуты две-три. Потом председатель встал. Он объявил, что выступать будет Зернов, и предложил подготовиться тому, кто уже выступил перед Зерновым. Потом люди похлопали, и следующий оратор занял место на трибуне. Все пошло своим чередом. Что же, никто даже не заметил этих минут молчания — непонятного, ничем не объяснимого молчания?
И вдруг Зернов понял.
Молчание продолжалось эти несколько минут потому, что это было еще его время. Ему еще полагалось говорить. Глядя на часы, он понял тогда, что прошло десять минут, отведенных регламентом; он совершенно забыл, однако, что это было уже продленное время, перед тем как раз его основные минуты истекли, и председатель сказал ему об этом, и Зернов попросил продления. Вот это время продления он сейчас и использовал, а основное осталось нетронутым, и потому трибуна стояла пустой все время, пока он шел к своему месту, и усаживался, и сидел; все видели, что его нет больше, но время не позволяло им ничего другого. Но он-то, он сам… сошел с трибуны, хотя ему полагалось еще оставаться на ней и говорить — что угодно, хоть слова навыворот.
…Сошел с трибуны и пошел на свое место. И хотя идти было необычайно трудно, он все же смог сойти с трибуны, пройти по залу и сесть на свое место.
Это получилось ненамеренно. Просто Зернов был убежден, что его время истекло. Ему показалось, что необходимость заставляет его сойти и вернуться на место. А между тем, как оказалось, время, наоборот, должно было помешать ему. И мешало. Потому-то так тяжело было идти: как сквозь воду. Только он не сквозь воду проталкивался, а сквозь время. Преодолевал его сопротивление.
Но он смог?.. Он действительно смог!
Да, в одиночку он ничего не мог сделать. И сейчас не смог бы. Но зал помог ему. Может быть, ненавистью, какая была вначале. Может быть, тем, что понял и принял сказанное им. А вернее всего, и тем, и другим. При этом кто-то мог ненавидеть его за то, каким был он в прошлой жизни. А кто-то другой — за то, что он сказал теперь. Да, вторая жизнь многих устраивает. Разрушать легче, чем создавать. Вторая жизнь — жизнь разрушения. Нет, конечно, кое-кто и за это возненавидел его еще сильнее. Не подозревая, что этим — тут, в эти мгновения — только помогает ему.
Он внутренне усмехнулся: выходит, полезно — вызывать ненависть к себе? И тут же поправил сам себя: полезно — если ты хочешь меняться к лучшему. Подниматься, а не падать в мире духа. Отношение других позволяет тебе понять подлинную меру твоей неприглядности. И действовать соответственно.
Значит, правы были те, кто ему советовал.
Значит — возможно.
Может быть, уже вообще все возможно? Например — встать и уйти, не дожидаясь трех часов, когда закончится собрание?
Он попытался встать, не особенно, впрочем, веря в успех. И оказался прав в своем неверии: тело ему не повиновалось. На этот раз оно действительно вело себя как безжизненный макет. Только руки сами собой поднялись и задвигались, чтобы вяло поаплодировать новому оратору.
Но это не огорчило Зернова. Главное он теперь знал: со временем можно не только спорить — его можно одолевать. Что-то он уже сделал. Да, самое тяжелое наверняка еще впереди. Но начало положено. Родить, — утверждался в своем Зернов, — выносить и родить куда труднее, чем зачать. Но без зачатия некого будет вынашивать и некого — рожать…
Когда в голову ему пришло это сравнение, он почему-то сразу же подумал об Аде.
Если время снова повернется, то вначале оно, как и предполагали все, кто об этом думал, пойдет по тем рельсам, по каким уже пробежало раньше. До той поры, о которой рассказывала ночью Наташа: поры, когда можно будет выбирать новые пути.
Значит, встречи его с Адой снова повторятся. Но не так, как во второй жизни. Сейчас была безнадежность — тогда снова будет надежда. И ребенок родится.
Только мне, — с надеждой подумал он, — надо будет как-то так исхитриться, чтобы не умереть так не вовремя. Ничего, теперь я знаю. Тогда поздно спохватился: думал, как и большинство, что такие вещи с кем угодно могут произойти, а не со мной, никак не со мной. А теперь — знаю. И постараюсь сделать все вовремя. Перехватить. Когда еще можно будет спасти.